Культура и искусство


22.12.2010

В глуши заповедных лесов

«Раифский Вестник» продолжает публиковать главы из повести «Джвари» Валерии Анатольевны Алфеевой.Эту повесть она посвятила сыну — митрополиту Волоколамскому Илариону, епископу Русской Православной Церкви... Начало в предыдущих номерах.

Как я это себе представляю — грехопадение?

Адам ходил в раю пред Богом. Он еще не сотворил зла и был прозрачен для воли Господней. А это означает всеведение и совершенную радость.

Адам ходил в райском саду и давал имена деревьям, зверям и птицам — потому что он прозревал их суть, а имя запечатлевало ее. Он держал на большой ладони семя и знал, как оно расцветет, и знал вкус плода. Он мог отвечать птицам. Язык всякой твари был понятен ему, и всю тварь вмещало его любящее сердце.

Дерево жизни росло посреди рая, его плоды питали Адама соками жизни вечной. И дерево познания добра и зла стояло рядом, но Бог заповедал не вкушать его плодов. Это была первая заповедь, предостережение: «...ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь».

Бог дал Адаму жену, подобную ему. Адам и Ева были совершенны, и райская их любовь была блаженной и полной жизнью духа, взаимопроникающего, отражающегося в другом.

Но искуситель, еще в начале времен отпавший от этой полноты и блаженства, сказал себе: «Они не знают, что такое смерть, и потому ничего не боятся. Пойду и разлучу их с Богом». Он стал приходить к Еве, потому что она была женщина и была совсем молода, и беседовал с ней наедине.

— Бог обманул вас, — говорил он. — Есть Ангелы, знающие добро, и есть силы тьмы, служащие злу, — они ограничены и несвободны. Но человек превыше всей твари, превыше сил небесных и преисподних. Только он, как и Бог, наделен высшим свойством существ духовных — свободой, свобода делает его богоподобным. Но какая вам польза от обладания этим даром, если вы не знаете его вкуса? Вот плод, прекрасный на вид и ароматный.

Может быть, все плоды рая не сравнятся с ним? Совсем не одно и то же — знать Бога и самому быть богом. Бог обманул вас, потому что ревнив и хочет оставаться единственным властелином вселенной. Но вкусите — и будете как боги, знающие добро и зло.

Еве нравились его речи, потому что он обещал ей то, чего не мог дать Адам. Еве льстили его речи.

«Почему я должна творить волю Бога, если у меня есть своя?» — думала Ева, впервые уравняв мысленно себя с Ним и отделив свою волю от Его воли.

Она ласкала взглядом золотистый плод, касалась его ладонью, губами, предчувствуя жгучую тайну, и все плоды рая стали ей пресны. Она прокусила кожуру: вкус был необычайный — сладкий, и горький вместе, и терпкий...

Ева дала плод Адаму, и он вкусил. И они увидели, что наги.

«Плоть ее притягательна для меня и вожделенна не меньше, чем эти яблоки», — думал Адам.

— Адам, где ты? — позвал любящий голос Бога.

Адам устыдился своей наготы и вожделения, которого не знал раньше, пока был целомудрен — целостно мудрствовал и целостно любил. И он спрятался от глаз Божьих.

— За то, что ты не послушал Меня, проклята земля, — сказал Бог, печально глядя на лучшее из своих творений. — Со скорбью будешь добывать хлеб, пока не возвратишься в прах, ибо из праха ты был Мною создан...

Что случилось со слухом Адама? Он больше не понимал голосов птиц. Что случилось с его большим сердцем? Раньше оно вмещало всю тварь, а теперь опустело, и он забыл имена, которые дал зверям и рыбам, цветам и травам. И вместо радости было только желание радости, вместо любви — желание любви. Что случилось с глазами Адама? Он перестал видеть живой, благодатный свет, разлитый в воздухе райского сада, пронизывающий каждый лист и плод.

Лукавый обещал дать больше Бога, чтобы отнять все.

И выслал Господь Адама и жену его из Эдема. А на востоке у Входа в рай поставил Херувима с огненным мечом, стерегущего Дерево жизни, чтобы перестал вкушать от него Адам, и грех его не стал вечным.

И познал Адам Еву. И в этом познании была сладость и горечь, неутоленность и предчувствие пресыщения.

— Господи, Ты слышишь меня? — заплакал Адам.

Но никто ему не ответил. Тогда он узнал вкус свободы. Он узнал страх и узнал смерть...

— Все это литература, — неодобрительно покачал головой игумен. — Мы не можем знать, как было в раю. И не надо развешивать в райском саду сухие плоды своей фантазии. Сейчас стало модно растаскивать Библию и Евангелие на притчи. Великие тайны религиозной жизни низводятся до литературного сюжета, до уровня наших умствований.

Грехопадение — тоже одна из тайн. Но с тех пор, как пал первый человек, каждое новое поколение продолжает этот путь вниз. Обратного движения пока не было. Так называемый прогресс в том и состоит, что люди все больше погрязают в материи, обращаются не внутрь себя, к Богу, а вовне. Но «дух животворит, плоть же не пользует нимало».

Святые отцы так определяли состав человека: дух, душа, плоть. Дух Адама питался от Бога, душа — от духа, плоть — от души. Теперь человек перевернут вниз головой: его дух питается от души, душа — от плоти, а плоть — от материи. Повреждены основы, и вся система порочна.

Мы рождаемся и растем вместе с семенем греха, он в наших желаниях и страстях. Мы пришли к вере и начали это понимать. Но из нашей собственной жизни большая часть прошла без Бога. Сколько мы совершили за это время зла? И куда, вы думаете, оно исчезло? Оно в нашей плоти и крови, как и первородный грех. Каленым железом его надо выжигать всю оставшуюся жизнь. И чем ближе человек к Богу. тем больше ощущает свою греховность. А вы опускаете «грешную»...

— Святые отцы по-разному говорили: «...помилуй мя, грешного» — и просто «помилуй мя».

— Ох! — взрывается он вдруг. — Они были святые отцы! И те говорили: «...пришедый в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз». И это не риторика! Они уходили в пустыни, ночи простаивали в покаянном плаче.

Одного праведного старца спрашивали: «Как же ты считаешь себя самым грешным, если больше всех молишься, постишься, делаешь добрых дел?» А уж не могу вам объяснить — как, он им отвечает, только наверняка знаю, что я самый грешный. Афонский старец Силуан, один из последних святых, жил уже в нашем веке, ни одного блудного помысла не принял за тридцать пять лет в монастыре,- и тот говорил: «Скоро я умру, и окаянная моя душа снидет во ад...» А вы под-ра-зу-ме-ва-е-те...

Он даже в воздухе произвел такой легкомысленный жест, выражающий несерьезность моего слова. И Митя, устроившийся на скамеечке рядом с отцом Михаилом, засмеялся.

— Плач должен быть, покаянный вопль: «грешную»! Путь христианской жизни — покаяние, средства — покаяние и цель — покаяние. А все, кто стремится к высоким духовным состояниям — их нельзя искать самому, тем более без покаяния, до очищения от страстей, — они в прелести. Вы потому и «подразумеваете», что не чувствуете по-настоящему своей греховности.

Потому и начинаете от Адама, это проще, чем увидеть себя.

Я села рядом на скамью, отодвинув к стене кувшин.

— Себя я чувствую сейчас так: все прежнее, что наполняло жизнь, прошло, но и другого я пока ничего не имею. Как сосуд, из которого вылили воду, но еще не налили вина. — Я перевернула кувшин и для наглядности постучала по глиняному донышку. — Пустота. И ожидание, что Бог ее заполнит...

— И это уже кое-что... но ох как мало! Сознавать пустоту и ощущать свою «мерзость пред Господом» — это разные состояния.

В трапезной за решеткой окна Арчил позвякивал мисками, накрывая стол.

Игумен обернулся:

— Совсем заболтался я с вами. А почему? Это все гордость. Куда от нее денешься? Молчишь — гордишься: вот я какой молчальник. Говоришь — опять гордишься: вот как я хорошо говорю, какой я умный. Мы шага не можем сделать без греха, слова вымолвить, даже взглянуть. Так что молитесь, как всем нам подобает: «Помилуй мя, грешную...»

Он было поднялся, но вдруг вспомнил:

— А почему вы закрываете глаза, когда молитесь?

Я-то думала, он и не видел, как я молюсь.

— Чтобы не рассеиваться.

— Сколько же времени в день вы можете провести с закрытыми глазами? А как откроете, так и рассеетесь? Учитесь молиться так, чтобы со стороны это не было заметно и чтобы от вас это не требовало никаких исключительных поз. Подвижники стяжали непрерывную Иисусову молитву. Он работает — и молится, ест — молится, разговаривает — тоже молится.

Молитва уже сама творится, даже во сне. Понимаете, что это значит? Такой человек всегда предстоит Богу. Это никуда не годится, если есть отдельное время для молитвы, отдельное — для жизни, совсем не похожей на молитву. Разрыва не должно быть: всю жизнь нужно обратить к Богу, как молитву...

Он посидел, опустив на колени сплетенные руки, подумал.

— Вот ты, Димитрий, решил, что я все исполняю, о чем говорю? А я до двадцати восьми лет был некрещеным разбойником. Да и теперь это для себя повторяю, как не выученный урок...

В двенадцать Венедикт зазвонил к трапезе. Обедала я после братии, а Митя с ней вместе. Мы вступали в ту область, где у него было больше прав.

Я попросила игумена назначить мне послушание. Он подумал и отказался:

— Когда монаха принимают, и то дают ему отдохнуть первые дни. Поживите пока как гости, посмотрите на мир вокруг. Купайтесь, Венедикт вам покажет спуск к реке. Только одна далеко не ходите.

— Но мне бы хотелось и делать что-нибудь для общей пользы.

— Заметьте себе, в монастыре ни на чем не настаивают. Послушание, которое вы для себя выпросите, уже не послушание, а ваша воля и ему грош цена. — Он раздумывал, как будто не зная, стоит ли продолжать. — К тому же пока вы настолько не представляете себе нашей жизни, что можете от души постараться для нашей пользы, а в каком-то неожиданном смысле это всем выйдет боком.

— Но если я вымою посуду, это вам не повредит?

— Ну, посуду помойте, это и нетрудно.

Пообедав, Митя зашел за мной в палатку, и мы вернулись в трапезную. Меня поджидала миска овощного салата, жареные баклажаны, накрытые в сковородке крышкой.

— Кто это нажарил такие вкусные баклажаны? — спросила я, когда Венедикт проходил в смежную комнату.

— Вам понравились? — весело блеснул он глазами. — С Божьей помощью — грешный Венедикт. Вы тоже можете жарить такие.

— Пока мне позволена только черная работа.

— В монастыре нет черной работы, любая посвящается Богу... — ответил он из-за стены. — А ты, Димитрий, чем занимаешься?

— Я просто сижу с мамой.

— Хочешь, я буду учить тебя хуцури? Это древнегрузинский, на котором написаны все богослужебные книги. — Он появился в дверях с развернутым листом. Это была азбука, написанная в два цвета, одни буквы поверх других. — Будешь с нами вместе читать на службе.

Пока я убирала со стола и мыла миски на роднике за воротами, они уже сидели рядом и Венедикт выводил в тетрадке крупные буквы. Вид у него был очень усердный.

— Сестра Вероника, может, вам не нравится, что другие едят, а вы убираете? — спросил он, поднимая черную голову и глядя то ли сочувственно, то ли иронически. — Вы, наверно, не привыкли. Тогда лучше скажите, чтобы не было ропота.

— Не могу сказать, что это мое любимое занятие. Но здесь мне и оно нравится.

— Это хорошо, — кивнул он.

— Когда мы пришли сюда, все показалось таким родным, будто этого я и ждала всегда.

— Тоже хорошо.

— Не знаю. А что мы будем делать, когда придется уезжать?

— До отъезда еще дожить надо, времени много.

Мы были свободны до сентября, а игумен пока не ограничил срок нашего пребывания.

— Это такая ловушка, отец Венедикт. Всегда кажется, что времени еще много, а потом вдруг обнаруживаешь, что его уже нет.

...Всю жизнь я куда-то ехала, спешила понять, написать, и все казалось, что надо ехать и познавать дальше — там наконец все исполнится и завершится. Но, может быть, я и шла сорок лет, как народ израильский через пустыню, к этой земле обетованной? И вот пришла, увидела Джвари, и больше некуда стало идти. Мне хотелось здесь жить и здесь умереть.

Возвращаясь, я вижу игумена. В том же выгоревшем подряснике и сапогах, в старом жилете, в черной вязаной шапочке с коричневой поперечной полоской он сидит на садовой скамье у родника.

— Вы гуляете будто по Тверскому бульвару... — В его интонации сквозит необидная насмешка. — Вот представьте, есть разница в том, как видят мир два человека: один едет в карете, другой идет по дороге в пыли за этой каретой. Вы прикатили сюда в карете. Чтобы научиться смирению, нужно по крайней мере из нее выйти.

Я сажусь на скамейку, радуясь его прямоте.

—Хотите изменить жизнь — начинайте с самого простого. Все здесь ходят в старой одежде, в сапогах. А вы появились в белой блузке изящного покроя, в белой юбке, белых босоножках...

Я засмеялась, вспомнив, как переодевалась у ручья в эту кофточку из тонкого ситца в нежно-красный и голубой цветочек, которую до того надевала только однажды, на Пасху.

И ведь все видит, а я думала, он и не отличит изящного покроя.

— Да и сейчас... — Он коротко взглянул и отвернулся. — Посмотрите на монашеские одежды. Молодая женщина в апостольнике и подряснике уже не имеет возраста. Архиерейские облачения подчеркивают достоинства сана, а не мужские достоинства. Все подробности скрыты, выявляется сущность, в духовной жизни нет мелочей. А блузочки, цветочки, прически — все это брачное оперение.

— Дайте мне подрясник, я с удовольствием его надену.

— Еще бы, конечно, подрясник вы наденете с удовольствием, даже гордиться будете. Опять красность. А вот неприметную серенькую одежду, платочек на голову — этого вам не захочется.

Тут он попал не в бровь, а в глаз. Платок я никогда не носила, потому что он мне очень не идет. И то, что женщина в храме должна быть в головном уборе, долго казалось мне фарисейством. Но носить платок здесь, в горах, в тридцатипятиградусную жару — едва ли можно было придумать что-нибудь хуже для меня.

Я сказала об этом полушутя, но он не принял моего тона:

— В апостольских посланиях говорится, что женщина, не покрывающая волосы, посрамляет главу свою.

— А в древних уставах сказано, что монаха, прошедшего одно поприще с женщиной, надо отлучить от Причастия.

— Правильно сказано. Сейчас не исполняются древние уставы, потому и настоящие монахи перевелись. Он опустил глаза, и лицо приняло замкнутое выражение. — Нигде на иконах мы не видим Богоматерь без головного убора.

— Мужчины тоже не одеваются, как Спаситель... — мягко возразила я, не желая сразу соглашаться на платок.

— Вот видите, вы пришли на послушание, а сами только и делаете, что настаиваете на своем и препираетесь. Я ничего от вас не хочу. Говорю то, что считаю должным, а ваше дело — принять это или нет.

— Я все приму, отец Михаил. — Мне стало слегка не по себе от перемены его тона. — Завтра же переоденусь и покрою голову косынкой. Просто очень уж я к ней не привыкла.

— А я, вам кажется, родился в этом платье? — Он приподнял край подрясника.

Во всяком случае его одежда казалась естественной для него, и мне бы не хотелось видеть его в другой.

— Привыкайте. Все женское, бросающееся в глаза, надо убрать. Короткие стриженые волосы — это очень женственно...

Он коснулся взглядом моей головы, как будто мгновенным жестом ее погладил, и отвернулся. Но мне запомнился этот взгляд.

А в следующее мгновение лицо его приняло знакомое выражение, доброжелательное и чуть насмешливое.

Валерия Алфеева

 136,54 Kb [800X521]

 

Джвари - грузинский монастырь и храм на вершне горы у слияния Арагви и Куры близ Мцхеты. Основан в VI веке. По преданию, здесь воздвигла крест равноапостольная Нина. "Джвари" в переводе с грузинского означает "крест".

Именно этот монастырь вдохновил Михаила Лермонтова, написавшего в поэме "Мцыри":
...Там, где, сливаяся, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагви и Куры,
Был монастырь. Из-за горы
И нынче видит пешеход
Столбы обрушенных ворот,
И башни, и церковный свод...