Культура и искусство


31.03.2011

В глуши заповедных лесов

«Раифский Вестник» продолжает публиковать главы из повести «Джвари» Валерии Анатольевны Алфеевой. Эту повесть она посвятила сыну — митрополиту Волоколамскому Илариону, епископу Русской Православной Церкви... Начало в предыдущих номерах.

— Нино! — не выдержали на дворе.

Нина оглянулась, махнула рукой, в другой вздрогнули хвостики лука, и еще дерзновенней вскинула голову и перекрестилась.

— Нино! Нино! — кричали они дружно, как через лес, но будто и с некоторой неловкостью оттого, что мешают ее молитвенному рвению.

Мы заинтересованно следили, как долго устоит Нина. Только Арчил кротким голосом читал кафизму.

Наконец выскочила и Нина, женщины освобожденно загалдели, больше не робея, не сдерживая голосов, и двинулись к воротам.

И как-то почти сразу отец Венедикт закончил службу.

— Игумена нет — и молитва не идет... — заключил он по-русски, но обращаясь к Арчилу.

— Конечно, — мягко согласился тот. В этот момент в ворота въехал «газик».

— Вот и отец игумен... — упавшим голосом объявил Венедикт и обреченно пошел навстречу.

Когда мы заперли храм и подошли, дьякон, не глядя на нас, уже проследовал за ворота.

Отец Михаил, в подряснике, с четками на шее, обернулся, и мы обрадовались друг другу, как будто не виделись месяц. Он благословил нас и с довольным видом кивнул в сторону кузова, из которого Арчил уже тащил ведро с помидорами:

— Посмотрите, сколько я вам всего привез...

Нестроения кончились, игумен вернулся, братия приободрилась и повеселела. Все вместе мы выкладывали из ведер помидоры, огурцы, из мешка картошку, таскали на кухню — под тем же навесом террасы выгороженную лестницей, — раскладывали на столе груши и слегка примятые персики.

Отец Михаил, широко улыбаясь, развернул бумагу на крупной головке сыра, пододвинул ко мне:

— Хорошо воняет? Домашний коровий сыр должен вонять... Очень мне захотелось сыру, и я не устоял. — Димитрий, как называется этот грех?

— Чревоугодие? — предположил Митя, влюбленно глядя на игумена.

— Не разбираешься. Чревоугодие — это когда хотят съесть много, угодить чреву. А если хочется усладить гортань — это гортанобесие.

Всякому нашему желанию соответствует название греха. Ох и трудная эта христианская жизнь! Куда ни повернешься, везде тебе шах и мат...

Лежали на столе батоны и круглые подрумяненные хлебы, зеленый и красный перец, пучки петрушки, укропа, пряно пахнущей травки тархун, стояли стеклянные бочоночки меда величиной со стакан. Три больших арбуза завершали натюрморт. Такого изобилия потом у нас не было ни разу.

— Вот сколько всего нам Бог послал, — радовался отец Михаил. И мне тогда еще не до конца понятна была его радость. Мы просто вместе переживали эту домашнюю суету как маленький праздник. Игумен раскрыл картонный ящик и, присев рядом с ним на корточки, стал раздавать нам канцелярские подарки — тетрадки, записные книжки, блокноты и карандаши: я и забыла, что как-то при Венедикте пожалела, что нет с собой тетрадей.

Из другого ящика отец Михаил осторожно извлек ламповые стекла.

— В продаже их нет, я заказывал на заводе.

Он залез по деревянной лестнице и прибил в двух местах на стене ободы для ламп. Арчил заливал керосин, мы резали фитили. Разгорелся бледный в предвечернем свете огонек, стекло затуманилось, но скоро стало прозрачным. И я вспомнила, что уже видела, как разгорается керосиновая лампа, давным-давно, после войны. Игумена тогда еще не было на свете, а мне уже было восемь лет. Собрались ужинать. Я вышла за водой для чая. На скамье перед родником у сосны неприкаянно сидел отец Венедикт. Под струей воды стоял таз, и вода переливалась через край.

— Вот хочу напоить лошадь... — показал дьякон взглядом на тазик.

После братской трапезы ужинала я, Митя пил чай за компанию по второму разу. Отец Михаил раскрывал то кулек с очищенными грецкими орехами, то трехлитровую банку с вареньем, предлагая нам попробовать:

— Варенья такого вы никогда не ели? Инжирное. Это мне мать прислала, она мои слабости знает... Крышку потом закройте, а то все муравьи съедят.

Мы смешивали орехи с медом и пили чай с вареньем, инжир янтарно просвечивал.

Уже в темноте мы с Митей вынесли на родник посуду.

Отец Венедикт сидел в той же позе, и тазик стоял под струей.

— Тазик уже наполнился, — известила я.

— А... — махнул рукой дьякон. — Это Арчил забыл напоить лошадь. Ну, ничего, она не умрет от жажды.

В трапезной горели керосиновые лампы. Теплая ночь сгущалась за решеткой окна. В монастыре водворялся привычный покой.

Раифский монастырь в дни великого поста. Читается канон св. Андрея Критского

Ночью оглушающий грохот потряс землю. И тут же на наше брезентовое укрытие посыпалась дождевая дробь. Потом с нарастающим гулом рухнула с неба лавина воды.

— Мама, — услышала я сквозь гул отдаленный голос, — вставай, потоп.

Вставать, пожалуй, смысла не было.

Вскоре закапало сквозь провисшую крышу на стол, брызги летели на подушку. Вздрагивая от сырости, я поднялась, чтобы убрать одежду, и приоткрыла полог.

Темнота гудела, журчала, неслась потоками мимо палатки, обдавала меня холодным сырым дыханием и брызгами.

Вспыхнула молния, с грохотом выхватив из тьмы огромный черный силуэт Джвари, и тьма его поглотила. Потом все повторилось. Тусклым синим огнем озарилось затонувшее пространство. Сверкнул высокий купол с крестом, ветки сосны просквозили мгновенной синевой.

— Так нас вместе с палаткой унесет с обрыва.

— Как раньше на кораблях, если матрос умирал — его заворачивали в брезент и бросали за борт, — бодро поддержал Митя.

Брезент под ногами вздулся, под ним текла вода. Одежду и обувь я засунула под матрацы, а сама завернулась в одеяло — это единственное, что я могла предпринять. В темноте нашарила часы. Вспыхнула молния, блеснули стрелки. Был первый час, до утра оставалось пережить еще шесть часов.

— Кто-нибудь мог бы побеспокоиться, не смыло ли нас.

— Что ты говоришь, мама... Так они и пойдут ночью беспокоиться о женщине — это неприлично. Да и если смыло, беспокоиться поздно. Завтра будет видно, когда рассветет.

Так мы лежали, завернувшись в одеяла, под брезентовым укрытием, над обрывом, ночью, в горах, на краю света, и болтали вздор. Мы были уверены, что ничего плохого с нами не может случиться.

«Ты теперь под охраной», — сказал мне один знакомый, когда я только пришла к вере и начала молиться.

Я, и правда, чувствовала себя под охраной и с тех пор ничего не боялась.

Молниевые разряды били прямо над ущельем. Между нашими кроватям протекал ручей, но уровень паводка еще не достиг матрацев. Под утро, когда и грохот, и сырость нам совсем надоели, а усталость взяла свое, мы мирно уснули, укрывшись с головой.

Рассвет дымился сырой мглой. Она поднималась из ущелья, лежала над ним пластами, висела клочьями под ветками сосен. Пласты тумана стекали из распадков гор. Казалось, что свет не сможет пробиться сквозь эту густую завесу. С сосен капало, и каждая иголка тускло светилась нанизанной на нее колеблющейся подвеской.

Сырая трава на тропинке к базилике была мне по колено, и ноги сразу промокли.

В храме, как всегда перед службой, был полумрак и тишина. Потрескивала свеча, бросая круг света на прекрасный древний шрифт богослужебных книг. Поблескивало серебряное шитье черного покрова на аналое — крест в терновом венце. И двигалась по стене медленная тень Венедикта.

— Димитрий, читай.

Митя начал «Трисвятое» на хуцури. Арчил, полуобернувшись, смотрел на него, затенив ресницами влажный блеск глаз.

Потом иеродиакон тяжело ронял покаянные слова шестопсалмия:

— Господи! Услыши молитву мою, внемли молению моему во истине Твоей.

И не вниди в суд с рабом Твоим, ибо не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю — жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших. И уныл во мне дух мой, сердце мое в смятении... Простираю к Тебе руки мои, душа обращена к Тебе, как жаждущая земля! Скоро услышь меня, Господи, дух мой изнемогает... Не скрывай лица Твоего от меня, чтобы я не уподобился нисходящим в могилу... Научи меня творить волю Твою, ибо Ты — Бог мой, Дух Твой благий да ведет меня в землю правды. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня! Ради истины Твоей изведи из печали душу мою...

Запели «Честнейшую Херувим», и, как обычно, отец Венедикт опустился на колени. Плечи его были согнуты под рясой, глаза, обращенные внутрь, неподвижно остановились на красном огоньке лампады перед образом Богоматери.

— Упат'иоснесса Керубим-та-а-са... да аг'матебит узестаэсса Се-рапим-та-а-са...

Есть такой перепад голоса в древних грузинских напевах, не воспроизводимый ни в нотах, ни в описаниях, когда ты будто слышишь сокрушенный вздох чужой души и он отзывается в тебе сладкой болью.

Кажется, что если умеет она так горевать, в этом есть уже обещание утешения... Отец Венедикт молился, и молитва его шла из глубины сердца, сокрушенного и смиренного, которое Бог не уничижит.

Так плакал, наверное, блудный сын, когда уже расточил имущество, познал одиночество, унижение, голод и нищим шел к отцу, чтобы сказать: «Согрешил я пред небом и пред Тобою. И уже недостоин называться сыном Твоим...» И жалко ему было себя в этом раскаянии, растопившем сердце, и все уже было равно, можно и умереть у родного порога. Разве он мог поверить, что и отец обнимет его со слезами: «Это сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».

— Упат'иоснесса Керубим-та-а-са...

Лицо отца Венедикта, едва освещенное лампадой, было красивым и одухотворенным.

Утром на грузовой машине приехали реставраторы со своим багажом. Я вижу их сначала издали, потом мы встречаемся у родника: двое мужчин и две женщины. Старшая — доктор искусствоведения, зовут ее Эли — от полного Елизавета, ей лет за пятьдесят. Младшей под сорок. Обе в брюках, младшая курит. Реставраторы заняли второй этаж над трапезной. Жить они будут своим домом, независимо от монастыря и отдельно питаться.

Первой связанной с их приездом переменой было то, что игумен, посовещавшись с братией, отменил колокольный звон, чтобы не будить реставраторов рано утром.

В монастырях есть послушание будильника — это монах, который встает раньше всех и будит братию, обходя все кельи с зажженной свечой.

Подойдет к двери, скажет: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас», — а брат из кельи поднимается, открывает дверь и зажигает свою свечу от свечи будильника. В больших монастырях это трудное послушание: чтобы разбудить пятьдесят — шестьдесят братьев, будильнику надо просыпаться очень рано. Он же обычно зажигает и все лампады в храме.

У нас — при трех братьях и двух лампадах — Венедикт предложил назначить будильником Митю. А чтобы будить Митю, нам дали настоящий будильник, часы со звоном, и Митя с утра стал волноваться — как бы завтра не проспать и не подвести братию.

На верхней дороге слышен цокот копыт, потом появляется всадник, одетый на ковбойский манер. Тонконогая рыжая лошадь на полном скаку проносится мимо скамьи перед родником, едва не задев грудью отца Михаила, и с коротким ржанием поднимается на дыбы у ворот. Игумен сидит, все так же положив руку на спинку скамьи, наблюдает с улыбкой, как ковбой привязывает лошадь и закуривает сигарету.

Через несколько минут на дороге появляются туристы. Игумен уходит, а площадку перед родником заполняют парни и девочки в джинсах, шортах, сарафанах, с рюкзаками и транзисторами. Прогулки в Джвари запланированы в экскурсионном бюро, а на субботу и воскресенье приходит конная экскурсия. Мы видим ее уже на склоне за ручьем. Впереди ковбой в широкополой шляпе ведет под уздцы своего жеребца, осторожно спускающегося по откосу, и дальше — растянутая вереница пешего народа с лошадьми на поводу. На лошадях они едут по старой дороге, в зеленой тени вязов, а у перевала спешиваются. За хутором есть палаточный городок, где туристы ночуют, и стойла для лошадей.

Суббота и воскресенье — самые неспокойные дни. И по будням туристы приходят раза два в неделю. Их посещения отмечены на окрестных полянах консервными банками, бутылками, корками от арбузов и бумажным мусором.

Обычно шумную толпу на монастырский двор проводит Арчил — игумен и Венедикт бесследно исчезают. Туристы фотографируются перед храмом группой и парами, обнявшись, роняют окурки и фольгу от фотопленок. Одна пожилая женщина спросила гида, который привел их из города, не возражают ли монахи против этих посещений. На что гид с чувством безусловного превосходства над монахами отвечал: «Какое они имеют право возражать? Монастырь принадлежит государству». Ободренные гости заглядывали к нам в палатку, звонили в колокол, пока не подоспел Арчил с увещеваниями.

Мир наступает на Джвари со всех сторон. Даже во время службы мы слышим крики туристов: дверь храма выходит на поляну перед сетчатой оградой на месте разрушенной каменной стены. Я вижу эти набеги как будто уже с точки зрения обитателя монастыря.

Девицу, сидящую на коленях у ковбоя, который при ближайшем рассмотрении оказывается весьма пожилым, скрывающим под лихой шляпой пространную лысину. Голые плечи и руки, голые ноги, короткие юбки, объятия, флирт, пошлые песни под гитару, одни и те же. Я вижу, как утром выходит Арчил с метлой и граблями убирать на полянах сор. Вижу, как мешает службе, когда две-три пары туристов забредут в храм и рассматривают монахов с беззастенчивой любознательностью.

продолжение следует